Полинезийский рейс: Отступление первое

На третьем курсе предстояло выбирать специальность. Дело было добровольным, но, как водится, у кафедр имелись планы по количественному составу. В том году их пришлось скорректировать с учетом образовавшейся кафедры ядерной физики. По университету прошла волна цунами: «ядерная физика» еще звучало, как музыка.

Пока новая кафедра состояла из двух человек, которых ректор лично присмотрел в Ленинграде. Эти двое и выглядели, и вели себя необычно. Веремеев (тогда лишь кандидат!), маленький, лысоватый, с резкими манерами и невзрачным лицом в очках, обедал в студенческом буфете — факт для университета небывалый. Его помощник Кошин — совсем молодой человек, которого издалека можно было узнать по лыжной шапочке. Преподаватель спортивного вида выглядел и вовсе нетипичным. Вдобавок молодой человек запросто знакомился и общался со студентами.

Для кафедры освободили арткласс, откуда добровольцы с гиканьем выкатили гаубицу. Следующее отложившееся в памяти впечатление — груды свинцовых кирпичей, которые студенты, образовав цепь, передавали друг другу по одному, как арбузы при разгрузке вагонов. В углу помещения выложили двухтонный сейф (для радиоактивных источников!). Утром обнаружили, что сейф провалился в «тартарары». Кошнн почесал затылок и энергично заруководил фундаментальными работами. В хаосе новоселья рыжая машинистка строчила письма с экзотическими адресами: Вена, Токио…

Скоро стали прибывать ящики. Приборов в них было немного, в основном конденсаторы, сопротивления, триоды. Эти ящики и сломали немногочисленных университетских радиотехников: сначала они заглядывали, потом зачастили, да как-то и остались в бывшем артклассс насовсем. Там студентам разрешили самим паять схемы, круить ручки приборов, сколько влезет, и даже ломать их, не опасаясь выволочки. Царила благожелательно-уважительная атмосфера. Оптики, с опаской прикасавшиеся к дорогим мастодонтам, каким-нибудь эшелонам Майкельсона, зеленели от зависти. Их лаборатории напоминали вавилонские музеи, где в неприкосновенности сохранялись давние традиции и  когда-то достигнутый уровень. Прорыва они не намечали. Пока…

Когда построили главный физический корпус, кафедре ядерной физики выделили его двухэтажное крыло, на входах в которое установили электронные замки.

Молодая кафедра жила  по-молодому и весело. Здесь работали без всяких журналов посещений, учили и учились, засиживались допоздна, знакомились естественно и крепко, а семейные неудачники даже ночевали и стирали носки.

Через два года двух этажей оказалось маловато. Приборы стояли в коридорах, уплотнение достигалось путем молниеносных переездов. Студенты уже выдавали «в железе» первые отечественные анализаторы, на семинарах выступали многочисленные приезжие знакомые Веремсева. Темы семинаров были неожиданными, потому что шизофреники, долго не пробивавшиеся со своими идеями, вроде «Проекта яйцевидной вселенном» почуяли для себя просвет в новых веяниях. Над ними, как и положено, едко издевались, но со знанием дела, с выкладками. Шизофреники потели и уходили «дорабатывать»… Веремеев тонко чувствовал, что нужна и разрядка. К тому же на таких семинарах вырабатывались навыки неординарного мышления, оригинальные способы решения неожиданных ситуаций. Сдавать экзамены ему было трудно: отложив в сторону билет, он задавал совершенно неожиданные вопросы, вроде эффективности бомбардировки мишени калифорниевымн пулями.

Смех и остроумие — хороший признак здоровья. Шутки иногда случались грандиозные и вовлекали многих. Долгое время по университету ходила легенда, наверно, приукрашенная при пересказах, о двух незадачливых лейтенантах. С этими лейтенантами после футбольного матча на стадионе задрался и получил приличный подглазный синяк кафедральный техник Никитич. Откуда офицеры узнали, что побитый ими мужик — «атомщик», неизвестно, только на другой день они пришли извиняться. Электронный замок на двери доконал их окончательно. Случайно вышел сам Веремеев и, выяснив, в чем дело, ответил:

— Не знаю, ребята, чем вам помочь. Федор Никитич сейчас занят.

«Ребятам» пришлось ждать долго, а Веремеев, разыскав Никитиякш, в то время готовил его к роли в споем кабинете. Часа через два он вышел опять, «с трудом» узнал лейтенантов и посочувствовал:

— Никак не освободится! Может, сами попробуете?

Пока оробевшие военнослужащие в кабинете переминались с ноги на ногу, Федька, не обращая на них внимания, нажимал клавишный телефон и орал в трубку: «Совмин? Мне нужен Совет Министров!»

— Вот видите, — скромно шепнул Веремеев, — может быть, вы пока сбегаете в гастроном, и мы как-нибудь уладим это дело.

Лейтенанты притащили ящик коньяку и были счастливы.

Шутили и с Веремеевым. По-видимому, докторскую он заканчивал ночами, отсыпаясь на Ученых советах. Во время одной такой веремеевской отключки Кошин заклеил ему черной бумагой очки. Проснувшийся с последней фразой докладчика, всегда готовый задать вопрос в самую точку (никто не знал, как это у него получалось), Веремеев не обнаружил дня и пришел в форму только после дружного смеха, прокатившегося до отдаленных университетских корпусов.

Легенды о себе Веремеев не поддерживал, но и сам не мешал их распространению. Был ли он счастлив лично? Ходили слухи, что его первая жена — знаменитая балерина. Вторая, профессор химии, никогда не появлялась на кафедре, да, вероятно, и дома бывала не часто. Как-то, заметив взгляд гостя, блуждающий по хаосу квартиры, Веремеев махнул рукой:

— А! Бабы не хватает.

Его рабочий стол тоже являл собой образец беспорядка: свежие журналы, рекламные проспекты, оттиски, рукописи на нем не умещались. В этом информационном море подвижный веремеевский интеллект находил зародыши завтрашних научных сенсаций, переваривал идеи до практического конца и тут же подбирал подходящего исполнителя. Как он умудрялся одновременно держать в поле зрения каждого из двухсот своих сотрудников? Организм так устроен, что ему нравится отдыхать, поэтому лучше всего не знакомить его с этим искусом. Отдых и безделье для Веремеева обозначали одно и то же. Из-за опасения потерять темп в веремеевских владениях запрещались даже ремонты! А принципом «морковки» он владел в совершенстве. Принцип распространялся на всех — от лаборанта до доктора: каждому маячила прибавка к зарплате, диссертация или лаборатория. Как только «заглатывалась» одна «морковка», перед носом повисала следующая. Впрочем, не все мог и он. Однажды сказал: «Два рабочих на одинаковых станках по производительности могут отличаться на сколько? Ну, максимум в два раза. А два научных сотрудника — в, сто! Я бы и вилку в зарплате установил такую…» Своих учеников, если они перерастали кафедральные возможности, Веремеев щедро поставлял в другие организации на самые престижные должности вместе с «приданым» — на первый случай. К слову, большинство ни за какие блага не хотели рас. ставиться с коллективом, в котором выросли.

Мне не довелось близко знать другого такого ученого и организатора. Последователи копировали те или иные стороны его стиля, но повторить это невероятное многообразие не сумел никто. Что говорить, не один из  многочисленных веремеевских учеников по-крупному не предал своего учителя, что, согласитесь, бывает редко. Вероятно, он рос быстрее учеников.

На третий год в Ученый совет с кафедры валом пошли диссертации. Через пять лет кандидатов там оказалось больше, чем на всем остальном факультете, и уже дозревали доктора.

Вместе с успехами множились недоброжелатели.

Ничто не вечно, но когда в одночасье разваливается крепкое с виду сооружение, полезно постоять над обломками и поразмышлять над механизмом разрушения. Бывает, что крепеж не выдерживает внутреннего напряжения (сколько перпетуум-мобиле не заработало от того, что в ответственных местах выпали детали!). Но, как правило, причины до обидного примитивны. Шерше ля фам! Женщины, конечно, тоже атрибут разрушения, но, увы, лишь в следствиях причин…

В то время, как ядерщики роскошествовали на собственные хоздоговорные средства, соседи переживали большие неудобства. Мелкие усовершенствования по поданному примеру не помогали: раковая опухоль электронщиков, ядерных энергетиков, теоретиков и радиационных биофизиков разрасталась и поглощала лучших студентов. Шутки соседей становились оскорбительными. Дошло до того, что стареющею доцента Баранова и его жену Овечкину подписали на журнал «Овцеводство». Об этой выходке в деканате стало известно от самого Баранова, который принес злополучный журнал и уверял ответственную за подписку, что принесли его по ошибке.

Теперь ни одно событие на ядерной физике не оставалось ее внутренним делом Партком особенно интересовали «аморалки». А такие были. Господи, как бились очки из-за младшей сотрудницы Галочки! Галочку, в которую были влюблены все, не исключая студентов (она была профессорской принадлежностью и надежд студентам не оставляла) зоркии Версмеев приобрел на химфаке для активационного анализа. В партком звонили и писали жены, и недоброжелатели потирали РУК1Г Первым уволили Котина. Потом началось наступление на главном фронте Ректор возглавил его лично.

Ректора в университете тоже прозвали Дедом. Чтобы не путаться, мы обозначим его с большой буквы. Личность это была значительная, но и противоречивая. Дед пришел в науку в довоенное время. Национальных кадров тогда почти не существовало, и в Ленинград на обучение к академику С.И.Вавилову направили группу молодежи. Многие из этого целевого десанта стали впоследствии крупными учеными, родоначальниками собственных школ. Делясь впечатлениями о ленинградском периоде. Дед сожалел, что по собственной глупости, случайно не стал нобелевским лауреатом. Выходило, что тему исследования неизвестного излучения Сергей Иванович первоначально предложил ему.

— Я был молодой, в темноте сидеть не любил. А Ч… — посредственность, ему все равно, где сидеть, и получилось открытие…

Из сообщения студенты делали самые разнообразные выводы, потому что такое признание ни с какой стороны нельзя назвать педагогичным. До конца своих дней Дед так и воспринимал науку через призму юности. Никто никогда не видел, чтобы он листал монографию или статью. Получалось, что «все давно сделано у Вавилова», а теперешние молодые люди только «исследуют грязь». Непонятное он не принимал.

Для университета назначение Деда ректором было благом. Он не стеснялся входить в любые верха, и корпуса университетского городка росли, как грибы. Располагали его национальная принадлежность и происхождение из деревенских низов. Дед и сам не жаловал интеллигентов, а питал слабость к «талантам из народа». Науке это не всегда шло на пользу: его многочисленные земляки и племянники непригодностью к обучению вселяли ужас в преподавателей.

Отечественных авторитетов для Деда не существовало, а заграничных он, по-видимому, даже не знал. И все же, сообразуясь с какой-то природной интуицией, он нередко принимал дальновидные и мудрые решения.

Когда стало очевидным, что ректор — тормоз прогресса, сместить его оказалось нелегко. Для этого придумывались хитроумные ходы. Предположили, что к юбилею Дед дожидается высокой награды, после чего самостоятельно отправится на покой. Его удостоили звания Героя, но при вручении звезды. Дед вдруг неожиданно заявил, что это — аванс, ч он приложит все силы, чтобы дальнейшим трудом оправдать высокую награду. Тогда нашли другой выход — для Деда создали институт при физическом факультете: 900 человек — не двадцать тысяч! Под новостройку вырубили девственный лес. Дед сказал: «Будем садить дубовую рощу!» Это было не смешно.

Дубовую рощу сажали позже, через несколько лет после злосчастного Ученого совета…

Был дождливым осенниё день, через окна просачивалась серость. Набитый до отказа зал гудел. Начальник отдела кадров, укрывшись за монументальной кафедрой, монотонно бубнил:

— Веремеев Александр Николаевич, доктор технических наук, профессор, список опубликованных работ двести двадцать четыре, монографий шесть. Не рекомендуется к избранию в должности заведующего.   Рудой   Эдуард   Викторович,   кандидат физико-математических наук, список научных работ восемнадцать, рекомендуется…

Эдика Рудого на кафедре знали два-три человека Разница у нас была всего три года, я делал у него диплом. Жены у него ещё не было, и диплом мы правили в обширной мрачноватой квартире  родителей. Папа у него был министром.

За пару дней до совета Эдик появился на кафедре потоптался, и, увидев знакомое лицо, обрадовался, как родственнику. Отлично  помню тот разговор. «Эдик, — говорил я ему, — одну ядерную реакцию ты, конечно, знаешь в совершенстве. Но сколько может понадобиться специалистов по этой реакции? Еще один, много — два… Здесь целый институт, в котором разбирается только Веремеев! Как ты собираешься справиться? И вот еще, авторитет Веремеева станет твоим крестом, его придется нести…»

Похоже, разговор повлиял: Рудой забрал документы. Но скоро подал их снова. Говорили, что через папу гарантировали ему успех.

Через месяц Веремеев вернулся в Ленинград. Некоторые поменяли квартиры и поехали к нему: он оказывал помощь даже в сложившихся обстоятельствах. Ему помочь не мог никто.

Мой небольшой жизненный опыт подсказывал, что разговор с Рудым не останется без последствий. Предсказания, увы, сбывались: пророков не прощают. Недавно цветущая могучая кафедра разваливалась стремительно. Созиданию требуются годы, на разрушение достаточно дня. Кто-то попытался завязать отношения с новым завом, даже нанес ему визит в домашней обстановке. С ним перестали здороваться, и визиты прекратились. Особенно тягостными стали кафедральные задания, на которых царили молчание и враждебность. Иногда, когда Рудой делал явные ляпы, высказывались язвительные замечания. Чаще это делал острый на язык Шунич,  вокруг которого формировалась оппозиция. Заседания стали редкими, а потом прекратил совсем.

Свою должность Рудой возненавидел и на кафедре появлялся украдкой, в дни зарплаты. У преподавателей образовались личные контакты с деканатом по учебному процессу. Снесли перегородки, электронные замки и сделали ремонт. Теперь по вечерам никто не задерживался.

После защиты моей диссертации прошло немного времени, и мы еще по инерции с увлечением работали, находя удовольствие в результатах и взаимном общении. Несмотря на всеобщее уныние, у нас ставились новые эксперименты, строились спектры, обсасывались гипотезы, а в углу за анализатором постоянно кипела двухлитровая колба с ароматным кофе по четыре пятьдесят за килограмм. Трижды в неделю я ходил в секцию, а по воскресеньям мы отправлялись за город, где облюбовали для скалолазанья заброшенный костел. Мои альпинистские увлечения не осуждались. Спорт вообще на кафедре любили. Даже Веремеев, несмотря на занятость, по утрам играл в большой теннис, и его кабинет украшала целая коллекция ракеток.

С альпинизмом в вузах туго: разрядные нормативы в этом спорте выполняются долго, так что студенты-выпускники едва набирают на второй разряд, а угроза аварий, которые, как известно, могут случиться и на ровном месте, — козырь в руках ретроградов. «Самоубийцы», — говаривал Дед, и на кафедре физвоспитания альпинизм не жаловали. Однако, когда тренировки взялся проводить я. стало проще: всетаки преподаватель, а не какие-нибудь безответственные хухрымухры.

С марта мы усиленно готовились к майским сборам на Кавказе. Перед летним сезоном они были кстати, и в планах секции значили много. Праздничных дней по календарю было четыре, форточка между моими лекциями даже есть. так что времени достаточно. Я списался с Васей Гровичем, работавшим на приэльбрусской противолавинной станции МГУ в Азау. и он взял на себя обязанности выпускающего, а также формальности, связанные с контрольно-спасательной службой.

Накануне отъезда случилось небольшое, но имевшее значительные последствия событие. В сборы неожиданно вклинилась Галочка. С отстранением Веремеева работы по активационному анализу прекратили. и Галочка возвратилась на химфак. Она появилась в учебной лаборатории, где у меня были занятия с третьекурсниками. На всякий случай, я поискал глазами, соображая, кто бы мог ее интересовать, но Галочка пошла прямо на меня, и не обращая внимания на пяливших глаза студентов, сообщила:

— Саша. я страстно люблю горы, возьми меня с собой!

По-видимому у нее не возникало сомнения, что этой просьбы достаточно. Спортивные восхождения — и совершенно не приспособленная для этого финтифлюшка! Правда, Галочка уверяла, что она крепкая. Знала бы она какие конкурсы бывают у нас при сдаче спортивных нормативов. И потом, откуда взялась это страстная любовь, если горы она видела только в кино? Однако Грович решил дело просто: «Фигура ничего? Тогда бери!»

Грович встретил в Минводах, так что в Азау мы ехали на станционной машине. Я уже столько раз здесь бывал, что почти перестал переживать сосновую красоту  Приэльбрусья, отмечая лишь знакомые точки дороги, вьющейся по берегу грохочущего Баксана. Промелькнул посёлок Эльбрус, мостик, устье ущелья и альпинистский лагерь «Адыл-су». В этом лагере зимой 1961 года мы, разрядники, оказались в гуще созвездия советских альпинистов — встречали первовосходителя на Эверест, знаменитого тигра снегов Норгея Тенсинга… Дальше Тегенекли, турбаза, где мы ночевали в ожидании своих из-за перевала, чтобы вместе пойти в горный туристский поход. Памятный поход! Мы свалились в Сванетию и, в конце концов, оказались в Сухуми. Из Сухуми в Ррым, а если повезет, то и до Одессы пролегал популярный морской маршрут студентов. Билеты покупали самые дешевые, до соседнего Сочи, на палубу. Питание — помидорное. На огромном пароходе, а подгадывали самые большие — «Адмирал Нахимов» или «Россию»’ выявить «зайцев» немыслимо. Подозреваю, что пассажирские помощники капитанов знали студенческие хитрости, но махали рукой: «Что взять, не миллионеры!» Там, на палубе и возникало ощущение совершенной гармонии высокогорья и моря — двух достойных, противостоящих стихий! Наверное, тогда подспудно зарождалась вторая любовь, первой, юношеской, были горы.

Ну, вот и альплагерь «Баксан», корпуса фешенебельного горнолыжною отеля «Иткол», ледниковая «семерка» со склонов Донгузоруна. домики поселка Терскол. Теперь проскочить вычищенный лавинами километровый участок — и все.

Противолавинная станция Московского университета на поляне Азау великолепна, как Эльбрус, у подножия которого она расположилась. На превосходном альпийском склоне ярко движутся свитера. куртки и пуховки. На плечах загорелых обитателей элегантно лежат сверкающие лыжи. «Райское место» — подумаете вы. И, возможно, не ошибетесь. Я сказал «возможно», потому что коротко знал этих людей,. а сейчас еще знаю морские экипажи. Те и другие покинули люднын берег. Один сорт, просто эти выбрали горы. Впрочем, о них еще будет время рассказать.

Ущелье Сакашиль на периферии Главною Кавказского хребта альпинистами освоено недавно, описания первовосходителей на здешние вершины украшены устрашающими подробностями с избытком крючьевых участков. У нас всего одна команда, а по правилам требуется еще одна, на всякий случай. К счастью, авторитет Гровича на контрольно-спасательном пункте безусловный. А и правда, в ущелье сейчас пятигорские сборы Якубовича — дружите и взаимно спасайтесь!

На тренировочную «двойку» (по трудности в альпинизме все вершины классифицируются на 11 полукатегорий от «единички» до самой трудной «шестерки») Вася разрешил «прогуляться» и Галочке: «Ничего, затащим!»

К маршруту подошли, когда стало припекать. Две связки с руководителем Стасем во главе ушли первыми. Минут сорок они стучали молотками без видимого прогресса в движении.

 

— Сложновато для «двойки», — заметил я и, посмотрев в маршрутку, сообразил. — Не с той стороны подошли, это ж «тройка Б»!

Грович зевнул и глубже надвинул на глаза кепку.

—Угу.

— Может, вернуть пока не поздно?

— Пускай идут, мы их на разборе покритикуем.

— А что делать с Галей?

— Не бросать ж девушку…

Для новичка шла она совсем неплохо, даже не визжала на скальных стенках. В таких местах Вася брал веревку и тащил на себя. Я подпирал снизу.

Когда на разборе восхождения Галочка подслушала, что первая Iее жизни вершина оказалась «тройкой Б» (уровень второго спортивно го разряда!), у нее возник «синдром значкиста» — все горы нипочем Она даже засобиралась на Сакашиль. Но тут Грович в первый рарешительно отказал.

Вставать надо было ночью, и засветло, часов в шесть, мы залезли в спальники. Спать не хотелось, а тут еще сверху прибежал посыльный от Якубовича.

— Ладно, все в порядке, — сказал ему Вася и сунул записку под лежащие в изголовье веревки.

— Что он там пишет?

— Ничего особенного. На его сборах один третьеразрядник и значкиста. Никто права подниматься на «четверку» не имеет, так спасать нас, в случае чего, некому.

Галочка заворочалась:

— Мальчики, когда вернетесь? Я обед приготовлю.

—Вечером. Спи!

Собирались быстро, вышли в три. В горах ночи не тихие, гулкие от бегущей по дну ущелья речки. Днем гул почему-то тише, хотя воды в реке прибавляется, — много других звуков. Или к тишине мы предъявляем большие требования.

Звезды перемигивались, луна спускалась низко, но всё ещё освещала выбритые лавинами склоны. В теле легкость, упругость, ноги в вибраме постукивают по камням… Вдруг издалека, с противоположных склонов, раздался одинокий птичий всхлип. Он многократно, усилился в изгибах ущелья и затих. Жуткий звук — так, наверное стонет нечистая сила! «Дурной знак», — подумал каждый, потому что все альпинисты немного суеверны и придают значение приметам. Вслух никто ничего не сказал, только кто-то сбился с шага…

Ледник проскочили быстро, начался снежник. Весенний снег даже ночью промерзает только сверху, проваливается глубоко, иногда до пояса. Пришлось чаще менять ведущего, но все равно к маршруту подошли, когда солнце встало и заслепило даже через очки.

Темп слабый — стена северная, с натечным льдом, припорошена над камнями снегом. Трудно искать трещины для крючьев: сперва разгребаешь снег, скалываешь лед — не то… На страховку уходит бездна времени. Вдобавок задубела и колом стоит веревка. Чтобы её согнуть приходится снимать рукавицы и отогревать участок голыми руками. Вперед вышел Стась, очень долго возится. Сверху льются ручейки сухого снега, шуршат по капюшону пуховки, забиваются за шиворот. Солнце спряталось за гребень и стало холодно. Если еще немного повозимся, ночевать на стене!

Наконец, вертикальный участок кончился, вышли на крутую — градусов пятьдесят — широкую снежную полку. Я едва успел подумать о кошках, как вибрам скользнул, и тело, соскабливая снежный порошок, поехало по темнеющему льду.

— Держи!

Клюв ледоруба только расцарапал наледь и скорости не сбавил. Вдруг я повис на веревке. Молодец, Вася! И крюк, на счастье, не выскочил.

До вершины было уже недалеко, но стало совсем темно. В верхней части скалы попроще; возможно, где-нибудь в них удастся переждать ночь. Зря не взяли палатку — можно было бы набросить ее на себя. Стоп! Нашлась полка — ширина почти полметра, но стоя перемещаются все шестеро. Грович даже присел, пристроив на коленях примус. На всякий случай забили десяток крючьев: если кто задремлет, далеко не улетит!

Внизу — густая темень, только вдалеке на западе в лунном свете алебастровая женская грудь Эльбруса. Ну, и мороз! Не спать, не дремать, двигаться! Сначала стоим на правых ногах и машем над бездной левыми, потом по команде разворачиваемся. И еще поем — во всю глотку,чтобы согреться!

"Вдалеке на западе... алебастровая женская грудь Эльбруса..."

В предрассветных сумерках неожиданно быстро засверкал купол вершины. К нему вел остроконечный снежный гребень, который мыпробежали минут за двадцать.

Отсюда Кавказ даже грандиозней! С Эльбруса он вообще кажется мелкобугристым. Узнаю прекрасные профили чегемских и безенгийских вершин, черный клык Джайлыка в соседнем ущелье Адыр-су. Жаль, что задерживаться никак нельзя. Так всегда: нечеловеческое физическое напряжение, двенадцать-пятнадцать часов труда подряд, и даже больше. Разве не для того, чтобы посмотреть на мир сверху? Нет, не для этого. Вопрос «для чего» обсуждался многократно и, в основном, не альпинистами — альпинистам все ясно. Скорее, скорее вниз: сначала глиссером на пятках, ниже — на выполаживании — бегом ухая в глубокие снежные провалы, и дальше на морене…

Галочка и не думала поздравлять, а только плакала и целовалась. Она решила, что раз мы не вернулись вечером, как обещали, значит, погибли:

— Как бы я без вас выбралась из этих гор?

Мысли об этом время от времени возникали. Помню, как однажды на спуске с Джантугана, глубоко внизу на снежном плато мы заметили черные точки гляциологов. Двое копали шурф, еще один ставил рейки в снегу. «Дикость какая, — подумал я. — Двадцатый век — и палки, лопаты!..»

Среди альпинистов, особенно старшего поколения, много ученых.  Когда-то этот спорт был элитарным; почти все академики отдали дань горам. Некоторые из них — даже мастера спорта и до сих пор проводят отпуск на Кавказе или Памире. Иной раз в альпинистском лагере профессоров собирается больше, чем на Ученых советах! Ходим в горах, любуемся ими, дружим, завязываем научные контакты по профессиональным интересам, чтобы продолжить их в равнинных столицах для разрешения равнинных проблем. А тут палки, лопаты…

Грович вот плюнул на все и устроился на противолавинную станцию: провоцирует лавины, подрезая их на склонах лыжами, и даже что-то считает на станционной вычислительной машине. А что? Диссертация у меня защищена, свободен, тема исчерпана, высасывать мелочи на усовершенствованиях не интересно. Узнать, что ли, чем онизанимаются?

В Азау, в квартире начальника станции МГУ, мы проговорили до утра. Проблем оказалось даже больше, чем на веремеевской кафедре: формы снега, элементарный состав,  лавины и причины их схода, изморози, магматический купол над Эльбрусом… Кстати, когда он извергался последний раз? На древнегреческих ресурсах эта гора чёрная, и у балкар есть какие-то письменные источники, что лет триста назад… Мы отхлебываем душистый кофе вчетвером: хозяин и мы с Громовичем и Галочкой. Остальные после восхождения и бессонной ночи всхрапывают,  свалившись в кучу на тахте. В самых интересных местах чей-нибудь глаз приоткрывается, и оттуда, с тахты, вставляют свои «две копейки». А отвечать бесполезно – снова спят…

Скачать всю книгу в формате pdf (0,98 Мб)

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *